— Да уж…
— Такие книжки — я извиняюсь. Меня от них блевать тянет.
Я кивнул.
— Я бы на ее месте совсем другой роман написал.
— Какой, например?
Крыса повозил пальцем по краю кружки.
— Ну, допустим, такой. Я сажусь на теплоход, а он в середине Тихого океана тонет. Я хватаюсь за спасательный круг и абсолютно один болтаюсь в ночном океане, глядя на звезды. Прекрасная, тихая ночь. И вдруг откуда-то ко мне подплывает молодая женщина, тоже на спасательном круге.
— Женщина-то хорошая?
— Ну, естественно.
Я отхлебнул пива и покачал головой.
— Дурь какая-то.
— Нет, ты дальше слушай. Значит, мы с ней вместе болтаемся в океане и разговариваем за жизнь. Откуда мы и куда, какие у нас увлечения, с кем мы раньше спали, что по телевизору смотрели, какие вчера сны видели и так далее. А потом пиво пьем.
— Погоди… Откуда пиво-то?
Крыса немного подумал.
— Оно тоже там плавало. В банках. На теплоходе столовая была, и оно оттуда высыпалось. И еще сардины в масле. Нормально, по-моему?
— Ага.
— И тут начинает светать. Что делать будем? — спрашивает она меня. Я, говорит, хочу сплавать туда, где наверняка есть остров. А я ей говорю: острова-то, может, никакого и нету! Лучше уж здесь плавать да пиво пить, а там, глядишь, и самолет прилетит спасательный. Но она меня не слушает и уплывает одна.
Крыса вздохнул и выпил пива.
— Женщина через два дня и две ночи добирается до своего острова. А меня, похмельного, спасает самолет. И через несколько лет мы с ней случайно встречаемся в маленьком баре где-то среди новостроек.
— И опять пьете пиво, да?
— Грустная история, правда?
— Грустнее некуда…
6
В романе Крысы я бы отметил два положительных момента. Во-первых, там нет сцен секса, а во-вторых, никто не умер. Ни к чему заставлять людей помирать или спать с женщинами — они этим заняты и без того. Такая порода.
— Ты думаешь, я была неправа? — спросила она.
Крыса отхлебнул пива и медленно покачал головой:
— Вообще говоря, все неправы.
— Почему ты так думаешь?
Крыса хмыкнул и облизал верхнюю губу. Ответа не последовало.
— У меня чуть руки не отвалились, пока я доплыла до этого острова! Думала, помру, до того худо было. И одна мысль свербила: а ну как ты прав, а я не права? Почему я мучиться должна, а ты там болтаешься в воде и в ус не дуешь?
Она издала нервный смешок и меланхолично прикрыла рукой глаза. Крыса неуверенно и бесцельно шарил по своим карманам. Первый раз за три года ему дико хотелось курить.
— Ты желала моей смерти?
— Ну, как… Немножко.
— Точно «немножко»?
— Я не помню…
Потянулось молчание. Крыса ощутил необходимость его нарушить.
— Знаешь что? Люди не рождаются одинаковыми.
— Кто это сказал?
— Джон Ф. Кеннеди.
7
В детстве я был ужасно молчаливым ребенком. До того молчаливым, что родители встревожились и отвели меня к знакомому психиатру.
Доктор жил на холме, в доме с видом на море. Я сел на диван в залитой солнцем приемной. Средних лет хозяйка, демонстрируя изысканные манеры, принесла мне холодный апельсиновый сок и два пончика. Стараясь не просыпать песок на колени, я съел полпончика и выпил весь сок.
«Еще будешь пить?» — спросил доктор. Я помотал головой. В приемной мы с ним были одни. С портрета на стене на меня укоризненно глядел Моцарт, похожий на боязливого кота.
— Давным-давно, — начал доктор, — жил-был добрый козел…
Какое вступление! Я закрыл глаза и попытался представить доброго козла.
— У козла на шее висели тяжелые металлические часы. Он так с ними везде и ходил.
Ходил и пыхтел. Причем мало того, что они были такие тяжелые — они еще и не работали. Пришел как-то к козлу знакомый заяц и говорит: «Слушай, козел! И чего ты все таскаешь эти ломаные часы? Они ж тяжелые, да и толку с них никакого.» «Тяжелые-то тяжелые, — отвечает козел, — да ведь я к ним привык. Хоть они и вправду тяжелые, да к тому же не работают.»
Доктор хлебнул своего апельсинового сока и с улыбкой посмотрел на меня. Я молча ждал продолжения.
— И вот однажды заяц преподнес козлу на день рожденья небольшую коробочку, перевязанную лентой. А в коробочке были новенькие, блестящие, необыкновенно легкие и отлично работающие часы. Козел ужасно обрадовался, повесил их на шею и побежал всем показывать.
Здесь сказка неожиданно кончилась.
— Ты козел. Я заяц. Часы — твоя душа.
Я почувствовал себя обманутым и покорно кивнул.
Раз в неделю, во второй половине воскресенья, пересаживаясь с поезда на автобус, я добирался до докторского дома, где в ходе лечения потреблял кофейные рулеты, яблочные пироги, сладкие плюшки и медовые рогалики. Через год такой терапии я был вынужден обратиться к дантисту.
— Цивилизация есть передача информации, — говорил мой доктор. — Если ты чего-то не можешь выразить, то этого «чего-то» как бы не существует. Вроде и есть, а на самом деле нет. Вот, скажем, ты проголодался. Стоит тебе сказать: «Есть хочу!», как я сразу дам тебе плюшку. Бери. (Я взял.) А если ничего не скажешь, то не будет тебе плюшек. (С видом злодея он спрятал тарелку с плюшками под стол.) Ноль! Понял? Говорить ты не желаешь. Но кушать-то хочется! И вот ты пытаешься выразить это без слов. На языке жестов.
Попробуй.
Я схватился за живот и изобразил на лице страдание. «Это у тебя несварение желудка!»
— засмеялся доктор.
Несварение желудка…
Потом мы с ним вели Непринужденный Разговор.
— Ну-ка, расскажи мне что-нибудь про кошек. Что угодно.
Я вертел головой, изображая раздумье.
— Ну, что тебе первое в голову приходит?
— Четвероногое животное…
— Так это слон!
— Гораздо меньше…
— Ладно, что еще?
— Живет у людей в домах. Когда есть настроение, мышей ловит.
— А что ест?
— Рыбу.
— А колбасу?
— Колбасу тоже…
В таком вот духе.
Доктор говорил правильно. Цивилизация есть передача информации. Когда станет нечего выражать и передавать, цивилизация закончится. Щелк! — и выключилась.
Весной, когда мне исполнилось 14 лет, случилась удивительная вещь. Я вдруг начал говорить — да так, будто плотину прорвало. Что именно я говорил, теперь не вспомнить, но три месяца я трещал без умолку, словно восполняя четырнадцать лет молчания. А когда в середине июля закончил, то температура у меня поднялась до сорока градусов, и я три дня не ходил в школу. Потом температура спала, и я наконец стал ни молчуном, ни болтуном — просто нормальным парнем.
8
Я проснулся в шестом часу утра — видимо, от жажды. Просыпаясь в чужом доме, я всегда чувствую себя, как запиханная в неподходящее тело душа. Не утерпев, я встал с узкой кровати, подошел к простенькой раковине у двери, выпил, как лошадь, несколько стаканов воды и вернулся в кровать.
В распахнутом окне виднелся кусочек моря. Только что выглянувшее солнце блестками отражалось в играющих волнах. Вглядевшись, можно было различить несколько грязноватых грузовых судов — казалось, плавать им до смерти надоело. День обещал быть жарким. Окрестные дома все еще спали — если что и слышалось, то только редкий стук железнодорожных рельсов, да еле различимая мелодия радиогимнастики. Не одеваясь, я привалился к спинке кровати, закурил и посмотрел на лежащую рядом девушку. Все ее тело было освещено солнцем, проникавшим в комнату из южного окна. Сбросив с себя легкое одеяло, она сладко спала. Дыхание время от времени становилось глубоким, правильной формы грудь вздымалась и опадала. Яркий загар только начинал понемногу сходить, и отчетливые следы от купальника причудливо белели, напоминая распадающуюся плоть.
Я докурил и минут десять пытался вспомнить, как ее зовут. Безуспешно. Самое главное, не удавалось вспомнить, знал ли я вообще когда-нибудь ее имя. Бросив эти попытки, я зевнул и еще раз на нее посмотрел. Она выглядела чуть моложе двадцати и была скорее худа, чем наоборот. Растянутой ладонью я измерил ее рост. Ладонь поместилась восемь раз, и до пятки еще осталось расстояние в большой палец. Примерно 158 сантиметров. Под правой грудью находилось родимое пятно с десятииеновую монету, похожее на пролитый соус. Мелкие волосы на лобке росли резво, как речная осока после наводнения. В довершение всего на ее левой руке было только четыре пальца.